В начале восьмидесятых я начал выезжать за рубеж. Под видом журналиста работал в странах Западной Европы. Почему-то ко мне относились с симпатией и западные журналисты. Они видели во мне не только советского коллегу, но и представителя «оккупированной» Латвии. У них не возникало подозрений, что я могу быть сотрудником КГБ, что в своих анализах-отчетах я передаю в Москву все сведения, которые от них получаю.

Меня за это поощряли, и я довольно быстро рос по службе. В восемьдесят четвертом я женился. Тогда мне исполнилось тридцать пять лет. Холостяцкая жизнь вообще-то меня устраивала, но дальше тянуть было нельзя. Тем более что на этом настаивала не только моя семья – мама и сестра, но и мои руководители. В то время я отправился на учебу в Москву, чтобы получить назначение на дипломатическую службу в одну из африканских стран. И подразумевалось, что туда я отправлюсь уже женатым человеком. Может быть, поэтому я совершил ошибку. Поторопился и сломал жизнь сразу нескольким людям – себе, Вилме, Илзе. Вилме тогда было всего двадцать два года. Тринадцать лет – это большая разница. Разные мировоззрения, разный подход к людям, несхожие характеры. Она была живым, непосредственным человеком. Любила шумное общество, своих институтских друзей.

Мне казалось, что я не был ханжой. Во всяком случае, не хотел им быть. Я довольно спокойно относился к ее друзьям, к ее прежним знакомым. Конечно, она не была наивной девочкой, я не был непорочным девственником. У каждого из нас имелся некоторый опыт общения с лицами противоположного пола, и мы полагали, что в итоге нам удастся достичь некоторой гармонии.

До какого-то времени мне даже казалось, что мы любим друг друга. Худшие черты ее характера, которые потом развились и усугубились, еще не были так заметны. Но через несколько лет я с ужасом стал замечать ее истерические срывы, все чаще она устраивала скандалы по пустякам. И что ужасно – появилась патологическая лживость. Она умела врать, что говорится, не моргнув глазом, «честно» глядя собеседнику в лицо. Она просто классически врала. И, даже пойманная на своем вранье, продолжала отпираться с выражением невинной овечки на лице.

В восемьдесят пятом у нас родилась Илзе, и мы снова переехали в Москву. Я учился около двух лет, после чего меня направили на работу в наше посольство. Это случилось в конце восемьдесят седьмого. Наша совместная жизнь в Москве уже не была той идиллией, какой она начиналась в Риге. Здесь было куда меньше друзей и знакомых. Вилме приходилось сидеть с маленьким ребенком, и это ее бесило. Начались скандалы. К тому же Илзе часто болела. Наверное, московский климат не очень подходил девочке.

Мы уехали из страны в конце восемьдесят седьмого года, два года пробыли в Африке. Другой климат, другие люди, новый круг общения. На какое-то время наши отношения наладились. Потом начались обычные скандалы, ссоры. Скука была страшная. В колонии все пили по-черному, и единственное, чем можно было себя занять, – накачаться дешевым местным ромом, от которого воняло какой-то дрянью. Наверное, в упреках Вилмы была даже некоторая доля справедливости. Мне ведь было уже под сорок, а ей только двадцать шесть. Лучший возраст, который она должна была проводить в африканской жаре, в стране, где высшее достижение культуры – пляски на раскаленных углях и обрезание половых губ у женщин, чтобы те не получали эротического удовольствия от общения с мужчинами.

Так мы прожили примерно два года, в конце восемьдесят девятого меня наконец отозвали обратно в Союз. И тут выяснилось, что мы прилетели совсем в другую страну. И в другую эпоху. Конец восемьдесят девятого – это начало крушения не только одного государства, но всего социалистического лагеря – все его страны «посыпались», как костяшки домино. Летом восемьдесят девятого состоялись выборы в Польше, на которых победила «Солидарность». Осенью восемьдесят девятого рухнула Берлинская стена. В Венгрии и Чехословакии началось сильное брожение. А в Румынии произошел переворот, в результате которого семью Чаушеску просто расстреляли. Нельзя же серьезно назвать судом заседание военного трибунала, когда за несколько часов решили судьбу бывшего президента страны и его супруги.

Но были и другие варианты. В апреле восемьдесят девятого в Тбилиси власти жестоко подавили народные выступления. А через несколько месяцев, уже в Пекине, против восставших студентов двинулись танки. Система пыталась защищаться, но уже тогда было ясно, что она трещит по швам.

В конце восемьдесят девятого вся страна жила событиями в Баку, где власть переходила к Народному фронту. Противостояние между властями и оппозицией носило ожесточенный характер, а закончилось оно в январе девяностого года армянскими погромами. Тогда мне говорили, что имела место провокация. Но на каждого провокатора нашелся подонок, готовый подхватить его начинание.

К концу января выяснилось, что румынский сценарий повторяется в Азербайджане в самых худших его вариантах. На площади уже стояли три виселицы для руководителей республики, составлялись списки коммунистических функционеров, их семей. Нужно было срочно наводить порядок. Но то, что произошло потом, стало истинной бедой. Вместо наведения элементарного порядка в город ввели воинские части, да не просто части, а резервистов. О результатах знает весь мир. Тысячи раненых – стариков, женщин, детей. Это были люди разных национальностей. Мир содрогнулся. Но Советский Союз был спасен. Вернее, была получена отсрочка на один год. Впрочем, республики Прибалтики явно уходили, их почти невозможно было остановить.

Всех прибалтов из структур КГБ срочно перебросили в свои республики для работы на местах. Труднее всего было в Литве, где президент взял открытый курс на конфронтацию с Центром. Летом девяностого меня перевели в Ригу, в распоряжение республиканского Комитета государственной безопасности.

В Риге я узнал о болезни матери. К этому времени большая часть архивов латышского КГБ перекочевала из Риги в Москву. В январе девяносто первого разразилась трагедия в Вильнюсе. В Риге также происходили столкновения, погибли люди.

Возмутил цинизм верховной власти, которая заявила о своей непричастности к событиям, свалив все на местное партийное руководство и комитеты государственной безопасности. Мы вполголоса обсуждали эти события в коридорах, чувствуя свое бессилие. Объяснить что-то людям было невозможно. На улицах мы ловили на себе косые взгляды рижан. Случалось, что это были не просто взгляды. На подходе к нашему зданию мне встретилась пожилая женщина. На ней было белое пальто, в руках белая сумочка. Женщина поравнялась со мной. Она явно видела, что я собираюсь войти в здание Комитета. И тут, сделав шаг ко мне, она пошатнулась. Я попытался поддержать ее. Но женщина плюнула мне в лицо. В эту секунду мне показалось, что земля уходит из-под ног.

– Предатель, – прошептала женщина, проходя дальше.

До конца своей жизни не забуду выражения ее лица и этот плевок. Я вытер лицо платком и, ни слова не говоря, вошел в здание. Целый день у меня было подавленное настроение. Еще много дней я ощущал на лице этот плевок. За что? Ведь я не имел никакого отношения к смерти несчастных граждан. Ведь я работал в Первом управлении, занимался внешней разведкой и никогда не был ни стукачом, ни жандармом, ни карателем. Но разве можно было объяснить пожилой женщине, чем именно я занимался в этом доме? Может, среди погибших был ее сын или муж. Но ведь не объяснишь ей, что не все офицеры КГБ были сукиными детьми. Впрочем, по-своему она, возможно, и права. Для многих латышей КГБ стал символом тоталитарного режима, символом несчастья, приходившего в разные годы в их семьи. Работая в разведке, я твердо уяснил одну истину – госпожа Истина ко всем поворачивается своим лицом. Как у великого режиссера Куросавы – каждый из рассказчиков имеет свою версию смерти самурая. У каждого свой взгляд и свое право на истину.

Вот и сейчас сидевший передо мной человек полагал, что обладает всей истиной. Если бы он знал, почему я согласился на предложение Кочиевского. Если бы он знал, что меня толкнуло на это. Наверно, у нас получился бы тогда другой разговор. А может, вообще не было бы никакого разговора. Он даже не подозревает, каким подонком я стал. Он даже не подозревает...